Одно то, что он упер со стройки кафельную плитку и потом облицевал ею ванну и туалет, причем плитки хватило и на потолок — достаточно характеризовало его. Особенно же характеризовало, что плитка вскоре с потолка и стен стала отваливаться, но не вся — часть оказалась прилепленной насмерть. Угадать, какая плитка свалится сидящим на унитазе или моющимся под душем было невозможно и незадачливый дизайнер и сам получил пару раз плиткой по башке и от матери еще огреб.
Вот наш вожак и отдал тому — свою кличку Лаф, а сам стал Боров. Обмен ничего не дал — новоиспеченный Лаф повесился через несколько лет. Кстати — он практически и не копал…
Боров был уже тертый калач — и довольно ловко разбирал минометки, гранаты и противотанковые мины. К снарядам у всех нас было отношение куда более осторожное — мы отлично запомнили, когда подорвался Невзор — местная знаменитость, к которому милиционеры приезжали по расписанию чуть ли не раз в неделю и выгребали из квартиры кучу всякого разного взрывчато-огнестрельного… Заскучав от привычного и возжелав новых ощущений, паренек стал разбирать 37 мм. снарядик — чертовски красивая штучка вообще-то. Кто понимает — пояски, деления, да и вообще — как игрушечка…
Его приятели, не одобрившие этого занятия, отошли в сторонку — тут у Невзора в руках и бахнуло.
Соратнички чесанули по домам, зачем-то выкинув портфель Невзора в Говнотечку… И затаились. Прижали уши.
Утром какой-то работяга шел из Ульянки в Горелово на работу — тогда многие так ходили — и часть тропинки шла как раз у воды этой самой речушки.
Вот дядька и обратил внимание на какие-то темные потеки на склоне — поднял взгляд с тропинки на откос берега и увидел там Невзора. Тот еще теплый был, когда его мужик нашел.
Оказалось, что взрыв снарядика в руках не убил Невзора, а страшно порвал — кисти рук, колени, лицо роем мелких осколков. Как удалось искромсанному Невзору проползти пару сотен метров, и как он сообразил, что на тропинке у него еще есть шанс кого-нибудь встретить — мне и сейчас непонятно. До речки он за ночь дополз и там окончательно кровью истек… След за ним остался — через неделю еще видно было.
Мы из этого сделали два вывода и твердо их придерживались — не разбирать снаряды и, если кто из наших взорвется, — не убегать, как приссавшие дети.
Несколько лет, пока я жил в Ульянке, были посвящены копу. Если времени было побольше — отправлялись на Пулковские, если мало — болтались по Разбитому, а зимой в морозы рылись в болотистом леске, благо морозцем прихватывало воду и находки попадались там зачетные.
К нашей компании как-то относилась и ватага Коната. Что это было за прозвище — или фамилия — понятия не имею. Парень был примечательный мелкий, шустрый блондинчик, скорее всего родившийся в детской комнате милиции. Если бы не тот факт, что мама у него была очень порядочным человеком, а бабушка, жившая с ними и тем более была старорежимным реликтом, мы бы твердо в это поверили, потому как все наши контакты с милицией заключались в том, что периодически нас отлавливали на железной дороге по возвращении с копа и отбирали трофеи. Делалось это рутинно, спокойно и даже как-то патриархально.
Ровно так же уничтожалось все, что я притаскивал домой — мои родные словно чуяли, где у меня новый тайничок, и все накрывалось медным тазом моментально.
Конат же все время влетал по-крупному — с оформлением документов. Это считалось ужасным ужасом.
То Конат начинал подрывать мусорные баки толовыми стограммовыми шашками — мы как раз по физике проходили электроцепи и наш Куперштейн спросту объяснил, как действует подрывная машинка у партизан.
На пятом или шестом мусорном бачке бравый диверсант был схвачен охреневшими от такой наглости милиционерами. До этого было негласное соглашение — за полями и в полях все время что-то щелкало бахало или бумкало, но в жилых кварталах никаких взрывов до Коната не устраивали.
После этого Конат похвастался коллекцией синяков на заднице, в некоторых из которых угадывались при наличии небольшой фантазии пятиконечные звезды от пряжки офицерского ремня.
То Конат обнаруживал на железнодорожных путях товарняк, в одном из вагонов которого был груз кубинского рома. После этого Ульянка пару дней благоухала по-благородному, а милиционеры опять ломали себе головы — почему от синяков, которым и «Три топора» были недостижимой мальвазией, пахнет так непривычно романтично. Потом запахло по-пиратски и от милиционеров, а Конат опять хвастался новыми звездами.
Явно в этом мальчишке сидело несколько чертей, потому как только он мог поспорить на то, что профутболит череп от Разбитого до Ульянки. То, что череп с равным успехом может быть и от нашего, его не парило совершенно. Вообще отношение к останкам было глубоко философским — убрать такую прорву павших явно было невозможно — разве что всем забросить свою деятельность и начать собирать кости. Правда, в нашей компашке как-то было западло рыться в костях наших солдат. Не то, что мы были такие уж сознательные. Просто как-то не катило. Поэтому и рыли у немцев. Вроде как вот какие мы аристократы.
Конат одно время рыл с нами, бросив бульканье, но получилось как со щукой, что пошла мышей ловить. Раз Конат нашел явную одиночку — и на бруствере попались довольно редкие гильзы от патронов к парабеллуму. На первых же сантиметрах ячейки попалась немецкая каска, которую Конат почему-то тут же назвал «эсэсовской». Потом пошли кости.
Мы столпились вокруг, потому как Конат вопил про здоровенного автоматчика-эсэсовца и рыл словно одержимый… Честно говоря — мы страшно завидовали. Кости были и впрямь здоровые. А потом, к нашей громадной радости, Конат выволок копыто с подковой. И потом еще одно. И еще. И лошадиный череп.